Запах лжи, почти неуследимый, сладкой и святой, необходимой, может быть, спасительной, но лжи, может быть, пользительной, но лжи, может быть, и нужной, неизбежной, может быть, хранящей рубежи и способствующей росту ржи, все едино тошный и кромешный запах лжи.
Когда на смерть идут поют, а перед этим можно плакать. Ведь самый страшный час в бою час ожидания атаки. Снег минами изрыт вокруг и почернел от пыли минной. Разрыв и умирает друг. И значит смерть проходит мимо. Сейчас настанет мой черед, За мной одним идет охота. Будь проклят сорок первый год ты, вмерзшая в снега пехота. Мне кажется, что я магнит, что я притягиваю мины. Разрыв и лейтенант хрипит. И смерть опять проходит мимо. Но мы уже не в силах ждать. И нас ведет через траншеи окоченевшая вражда, штыком дырявящая шеи. Бой был короткий. А потом глушили водку ледяную, и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую.
От черного хлеба и верной жены Мы бледною немочью заражены...
Копытом и камнем испытаны годы, Бессмертной полынью пропитаны воды,- И горечь полыни на наших губах... Нам нож - не по кисти, Перо - не по нраву, Кирка - не по чести И слава - не в славу: Мы - ржавые листья На ржавых дубах... Чуть ветер, Чуть север - И мы облетаем. Чей путь мы собою теперь устилаем? Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут? Потопчут ли нас трубачи молодые? Взойдут ли над нами созвездья чужие? Мы - ржавых дубов облетевший уют... Бездомною стужей уют раздуваем... Мы в ночь улетаем! Мы в ночь улетаем! Как спелые звезды, летим наугад... Над нами гремят трубачи молодые, Над нами восходят созвездья чужие, Над нами чужие знамена шумят... Чуть ветер, Чуть север - Срывайтесь за ними, Неситесь за ними, Гонитесь за ними, Катитесь в полях, Запевайте в степях! За блеском штыка, пролетающим в тучах, За стуком копыта в берлогах дремучих, За песней трубы, потонувшей в лесах...
Как побил государь Золотую Орду под Казанью, Указал на подворье свое Приходить мастерам. И велел благодетель, - Гласит летописца сказанье, - В память оной победы Да выстроят каменный храм. И к нему привели Флорентийцев, И немцев, И прочих Иноземных мужей, Пивших чару вина в один дых. И пришли к нему двое Безвестных владимирских зодчих, Двое русских строителей, Статных, Босых, Молодых. Лился свет в слюдяное оконце, Был дух вельми спертый. Изразцовая печка. Божница. Угар и жара. И в посконных рубахах Пред Иоанном Четвертым, Крепко за руки взявшись, Стояли сии мастера. "Смерды! Можете ль церкву сложить Иноземных пригожей? Чтоб была благолепней Заморских церквей, говорю?" И, тряхнув волосами, Ответили зодчие: "Можем! Прикажи, государь!" И ударились в ноги царю.
Государь приказал. И в субботу на вербной неделе, Покрестясь на восход, Ремешками схватив волоса, Государевы зодчие Фартуки наспех надели, На широких плечах Кирпичи понесли на леса.
Мастера выплетали Узоры из каменных кружев, Выводили столбы И, работой своею горды, Купол золотом жгли, Кровли крыли лазурью снаружи И в свинцовые рамы Вставляли чешуйки слюды.
И уже потянулись Стрельчатые башенки кверху. Переходы, Балкончики, Луковки да купола. И дивились ученые люди, Зан_е_ эта церковь Краше вилл италийских И пагод индийских была!
Был диковинный храм Богомазами весь размалеван, В алтаре, И при входах, И в царском притворе самом. Живописной артелью Монаха Андрея Рублева Изукрашен зело Византийским суровым письмом...
А в ногах у постройки Торговая площадь жужжала, Торовато кричала купцам: "Покажи, чем живешь!" Ночью подлый народ До креста пропивался в кружалах, А утрами истошно вопил, Становясь на правеж.
Тать, засеченный плетью, У плахи лежал бездыханно, Прямо в небо уставя Очесок седой бороды, И в московской неволе Томились татарские ханы, Посланцы Золотой, Переметчики Черной Орды.
А над всем этим срамом Та церковь была - Как невеста! И с рогожкой своей, С бирюзовым колечком во рту, - Непотребная девка Стояла у Лобного места И, дивясь, Как на сказку, Глядела на ту красоту...
А как храм освятили, То с посохом, В шапке монашьей, Обошел его царь - От подвалов и служб До креста. И, окинувши взором Его узорчатые башни, "Лепота!" - молвил царь. И ответили все: "Лепота!" И спросил благодетель: "А можете ль сделать пригожей, Благолепнее этого храма Другой, говорю?" И, тряхнув волосами, Ответили зодчие: "Можем! Прикажи, государь!" И ударились в ноги царю.
И тогда государь Повелел ослепить этих зодчих, Чтоб в земле его Церковь Стояла одна такова, Чтобы в Суздальских землях И в землях Рязанских И прочих Не поставили лучшего храма, Чем храм Покрова!
Соколиные очи Кололи им шилом железным, Дабы белого света Увидеть они не могли. Их клеймили клеймом, Их секли батогами, болезных, И кидали их, Темных, На стылое лоно земли.
И в Обжорном ряду, Там, где заваль кабацкая пела, Где сивухой разило, Где было от пару темно, Где кричали дьяки: "Государево слово и дело!" - Мастера Христа ради Просили на хлеб и вино. И стояла их церковь Такая, Что словно приснилась. И звонила она, Будто их отпевала навзрыд, И запретную песню
Про страшную царскую милость Пели в тайных местах По широкой Руси Гусляры.
Домашний Мефистофель На солнце спозаранку Шлифует элегантность и львиную осанку. Мой кот весьма воспитан Проказлив, но приветлив. К тому же музыкален и крайне привередлив: Бетховен не по вкусу, А Дебюсси шарман. И по ночам, бывает, мой пылкий меломан Возьмет да и пройдется по всей клавиатуре. И рад! Парижский гений сродни его натуре. Наверно, в прежней жизни Конкистадор гармоний Ловил мышей в подвалах одной из филармоний. Он понял и упрочил, отстаивая твердо, Новаторскую прелесть кошачьего аккорда Из нот дождя и ветра ночная мешанина Меня с котом чарует и бесит мещанина. Спасибо и на том. Кота французы любят. Верлен был сам котом. Как дивно он мурлыкал капризнице-луне, Терпел от насекомых, топил себя в вине, Угрюмый кот бездомный, задира и притвора, Среди котов церковных как белая ворона... Кота французы любят, как мы тореадора, Как любит ночь Россия или Китай дракона. Коты потусторонни. Былые божества, Они не растеряли секреты волшебства. Не учит ли нас жизни котовий взгляд сонливый? "Любовные приливы, любовные отливы. Ритм жизни. И не только бесплотные глаголы, Но все и свет, и розы, и звезды не бесполы", Он щурится и светом Души его зеленой пропитанная мгла Маячит силуэтом бесовского козла. Котовьи души древни, их души андрогины, В них женская истома и мужеская ярость. И странны эти души, беспутны и невинны, Любовно сочетают и молодость, и старость. Мой кот, Филипп Испанский, с презреньем сюзерена Собак корит за верность, а крыс за лизоблюдство, Приемлет подношенья спокойно и надменно И свысока взирает на наши безрассудства. В котах я чту великих наставников печали, Ведь кот любой эпохи знаток ее болезней. Игрушками прогресса разнеженный в начале, Наш век траншей и танков чем дальше, тем железней. Мы горести лелеем, растим и умножаем, Без истины дичаем и стелемся бурьяном. Посеянные зерна вернутся урожаем Котам это известно не хуже, чем крестьянам. Коты на сов похожи. Согласно планам Бога Была первоначально порода их крылата И с полчищем исчадий, которых от порога Гонял святой Антоний, была запанибрата. Во гневе кот ужасен и сущий Шопенгауэр, Раздувший баки демон с чертами шарлатана. Обычно же коты степенны, даже чванны, И все в одном согласны что человек ничтожен, Что смерти не минуешь, а раньше или позже Неважно. Так возляжем на солнечное ложе! Улегся под часами красавец мой глазастый И спит под колыбельный, заупокойный звон. И что ему стенанья сыча Экклезиаста И вся твоя премудрость, о дряхлый Соломон! Спи, воплощенье лени, блаженно и невинно, Пока свожу я счеты с ушедшим навсегда И над моей печалью смеется пианино, Показывая зубы, оскал угля и льда. И помни, сытый соня, что век кошачий краток, Что бродит твой сородич голодный и ничей, Что корчатся бродяги от меткости рогаток И гибнут как Сократы, Прощая палачей... Ничем не дорожите, чурайтесь суеты И грейтесь на припеке, блаженные коты!
а может, ну их, все эти можно-нельзя и что-из-этого-вообще-выйдет, решимся уже на глупость, поверь, еще не последнюю в нашей жизни, махнем на запад, осядем в полупустой амстердамской квартире с цветущими кактусами на окнах, и никого кроме в этом безумном мире. и по утрам, укутавшись в простынь, шлепать по залитому солнцем полу, тебе наблюдать, мне играть тобой и лучами и никаких недо- и полу- признав никчемность одежды, завтраков, разговоров а то что между воздушными снами и солнцем будет волшебнокрасиво и нежнонежно а город будет скрывать постояльцев безумства за неоновым ливнем, путать ведущие к ним переулки, замыкать провода телефонных линий спохватится, может, недели спустя, ворвется ветром междуосилит тягу наших тел, не найдя одежды, залезет под кожу, под сердце и там затянет реанимирует память пароли доступа в прошлое, эй! побойтесь же бога и вот уже самолеты, раздельный выход, беззаботно встречающее «как там погода?» а тамдаже сейчас невыносимо, когда еще никакого спустя и уже просится волшебный наш маленький амстердам в грядущее помешательство этой осени.
Найти бы кого-то бессонного, присесть на его кровать и, в детство перенесенного, баюкать и согревать. И знать одному, как ночь холодна, когда впереди ни огня. И вслушиваться, пока тишина не вслушается в меня. Струится время по руслам рек, часы окликают мрак. А мимо бредет чужой человек и будит чужих собак. И вновь тишина. Я глаза подниму, и взгляд, уходя вперед, придержит тебя и отпустит во тьму, где что-то на миг оживет.
Я люблю твои брови, твои волосы, я сражаюсь за тебя в ослепительно белых коридорах, где плещут фонтаны света, я оспариваю тебя у любого имени, осторожно счищаю его с тебя, как корку со шрама, я осыпаю твои волосы пеплом от молний и лентами, спящими в дожде. Я не хочу, чтобы ты имела какую-ниюудь форму, была именно тем,что нечинается после твоей руки, подумай о воде, или о львах, что растворяются в сиропе басен, или о жестах - этой архитектуре из ничего, зажигающей свои огни в самой середине встречи. Каждое утро - это школьная доска, на которой я выдумываю тебя, рисую тебя, тут же готовый стереть: ты не такая, не с этими гладкими волосами, не с этой улыбкой. Я ищу твою сумму, ищу край бокала, в котором вино, и луна, и зерцало, ищу ту линию, что заставляет мужчину дрожать в галерее музея.
А ещё я люблю тебя, а на улице идёт дождь и время.